Лиана Алавердова

 

 

 

Две вариации на заданную тему

 

1

 

«Британской музы небылицы»

померкнут пред невзрачным Джоном,

владельцем чистенького дома,

родней белесой, что плодится

 

и заселяет полушарья

организованным потомством,

парлaмантом и скопидомством,

обилием в домашнем баре,

 

и трудолюбием на зависть,

и уваженьем к оппоненту.

Немаловажные моменты,

могла бы к перечню добавить

 

(что красят облик анклосакса).

Я восхищения не скрою

культурой важной, но чужою,

блестящей бицепсом  Аякса.

 

Но я горжусь иным наследьем:

моим народом беспокойным,

его прародиною знойной,

зажатой меж врагов-соседей,

 

Один, один изгоем гордым

будь то ли Темза, то ли Волга.

Я с чувством горестного долга

бреду тропой его истории.

 

Откуда это чувство связи –

я вряд ли объяснить сумею.

Космополиту и злодею

сия причуда – безобразие.

 

Старуха Клио приторочила

к непостижимому исходу –

пути родного мне народа

до горизонта-многоточия...

 

 

2

 

Британской музы небылицы,

признаться,  безразличны мне.

Копаться в чуждой старине,

cмотреть в застывшие глазницы

кумиров прежних и певцов,

прославленных искусной кистью –

к чему, зачем? Когда излиться,

почувствовать себя  творцом

и сохранить любимых лица

нужнее мне в конце концов.

 

 

РЕЕСТР ОСТАВЛЕННЫХ ВЕЩЕЙ

 

Осталась там огромная кастрюля,

в которой плов варили, самовар

с медалями, старинный, меднобокий,

прабабкино наследие, картины:

с арбузом посредине натюрморт

и мой портрет (что в батике), и мебель,

отцом моим сработанная внукам,

и толстые большие словари,

учебники и сборники диктантов,

и репродукция, та, где Колумб

все спорил в окружении ученом,

Бог знает что доказывая,

(деду особенно она была мила);

большие полосатые матрасы,

что стеганы соседкою-старухой

(вначале мыла шерсть, ее сушила,

затем взбивала длинной тонкой палкой,

сидела на веранде и болтала,

все о своих рассказывая детях,

которым вовсе дела нет до нас,

а нам до них, но слушали зачем-то,

поддерживая длинную беседу);

оставлена соседка и веранда

(большая, застекленная, хоть окна

давно нуждались, видимо, в ремонте,

но не хватало средств, зато оттуда

был виден двор с акацией иссохшей

и сосенкой кривой, которой явно

был апшеронский зной не по душе).

Затем оставлен нами был базар,

язычески-обильный и пахучий,

с готовыми на шутки продавцами,

все как один нахальны, черноусы

и белозубы (такова порода);

еще оставлен нами был бульвар,

свидетель нашей юности тактичный;

кинотеатр оставлен “Низами”,

гда мы толпились,  жадные до зрелищ,

и в душных залах протекало время,

которое тогда мы не ценили.

 

Осталась там и школьная подруга,

и дом ее старинный, сыроватый,

колодец-двор и стертые ступени,

что выросли еще до революций.

 

Оставлены могилы стариков.

И гладит ветер столбики гранита,

а дождь нечастый горько слезы льет.

 

Чего нам жаль?

 

17 октября 1998 г.

 

ПОЭТЕССА

 

Вот она подходит к пустынной сцене,

несмотря на запои, аборты, крены

в сторону всяческих сумасшествий,

несмотря на боли в гортани и чреслах,

несмотря на то, что в прошлое влита

ее молодость водой Гераклита.

Вся в нелепых перстнях, в шутовском платьишке,

пошатываясь в меру, не слишком.

Застывает публика, востроуха,

осознав внезапно: пред ней старуха.

 

Но она упрямо встает на котурны,

вознося чело к потолку, и бурно

тишину взрыхляя своей гортанью.

Уже нет Ее. Уже все вниманье

к Слову, вьющемуся серпантином,

от стен отскакивающему, как резина,

с ног сбивающему, вихрем, смерчем

вовлекая смертных в орбиту бессмертья.

 

Уже нет Ее. Она - средство, способ

ответа на мучившие вопросы,

вариант воплощения в то, что прочно,

того, что зыбко. Она - лишь точка,

звезда, сжавшаяся до размеров старухи,

равной которой нигде - в округе

и вне ее - не отыщешь; строчка,

гениально выбившаяся из романа,

выплеском василька Шагала,

обозначающая несхожесть

природы тварной с промыслом... Боже!

Что с ней сделало время!

И все же... Все же...

 

25 октября 1997г.

 

 

* * *

 

Мой дед о Греции писал.

Он никогда в ней не бывал.

Ее он только знал по книгам,

по гимназическим мечтам,

и к Ионийским островам

душой, мечтой стремился тихой.

 

Он никогда там не бывал,

где нечто мастерил Дедал,

и зубы скалил бог торговли,

сей остроумный прохиндей,

что полон бендерских затей

вертелся угрем на жаровне.

 

Он Грецию по книгам знал,

где что ни день - опять скандал,

идет разборка на Олимпе.

Где нимфы - девы на подбор,

где ровный носится пробор,

а божества живут без нимбов.

 

По гимназическим мечтам,

вы скажете, негоже нам

и глупо рисовать картины

сей идиллической страны.

Но он писал, а вы смешны.

И гнул он старческую спину.

 

Он к ионийским островам

бежал от будней. Только там,

а не в угрюмой коммуналке

он был всецело и всегда.

Вокруг доносы, клевета...

Шептала Клио в ухо жарко.

 

На фоне кухонного крика

росла и  пухла папка. Тихо

он умер в полной слепоте.

Он был привержен красоте

античности. Истлела книга,

а без нее и мы не те.

 

О, скорбный рукописей ряд!

Они в сердцах у нас горят

и к справедливости взывают.

Их горький предрешен маршрут.

Врата чистилища их ждут

и не впускают слуги рая...

 

7 октября 1998 г.

 

 

ПИСЬМО МОСКОВСКИМ РОДСТВЕННИКАМ

 

    Жаровым

 

Здесь, в Нью-Йорке, не существует прописки.

Одесса с Винницей переговариваются по-английски.

Кастрированы бесправные киски.

Продается все: от ирисок до виски.

Ногу отдавив, говорят: “Excuse me”.

Иммигранты не тянутся в профсоюзы.

Много народа избыточно грузно.

Накормлены синий воротничок и узник.

Метрополитен от Москвы отличен.

Культуризм копирует грубо античность.

Поклоняются всем: от Христа до Ницше.

В ресторанах руками есть неприлично.

В музее дивят народ динозавры.

Поэты оставили грезы о лаврах.

Шекпировский мавр был бы явно оправдан.

Китайцы читают абракадабру.

Башку проломив, говорят: “I am sorry”.

Не перебивают при разговоре.

Не существует понятия «дворник».

Лекарств миллион, еще больше - хвори.

Так можно продолжать еще дальше.

Непопулярны здесь русские каши.

Иммигранты  с ходу узнают “наших”.

Петербург и Москва, несомненно, краше.

Брайтон лоснится от самодовольства.

Давно забыты страхи посольства.

Океан никогда еще не был возле-

жащим так близко и даже свойским.

Дальше некуда ехать вроде.

Каждый свой огород городит.

Исторических да и прочих родин

отсель не докличешься. Бай, Мефодий!

Музыка раскладывается на простые звуки.

У меня нет друга (запятая) подруги.

Мысли мои вертятся в жаровне-круге,

надежды жалкий остов обуглив.

Самолеты мелькают чаще, чем птицы.

Никто не собирается на мне жениться.

Я проигрываю любые блицы,

потому что нет тугодумней девицы.

Пусть эфир дырявит радио-сводня.

Ничего не получится у меня сегодня.

Не хочу быть рабой, даже и Господня.

Могу пролежать целый день в исподнем

(сиречь неглиже). Я нирвану лени

не променяю ни на чьи колени.

Женихов посылаю к известной Фене,

хотя неизвестно, за чьи преступленья.                

У меня лицо бесцветно и блекло.

У меня пред глазами блистают стекла.

На судьбу обида давно прогоркла.

И была я Текла, а стала Фекла.

Смыслы рядятся в новую форму,

гримируясь, словно шуты в уборных.

В черепушке, наполненной пустяками,

мысли прыгают целлулоидными мячами.                

Наступает праздник с названьем “Пурим”.

На дворе настоящая зимняя буря.

Этот чертов март -  настоящий дурень

и навалом коварства в его натуре.

В общем, и не предвидится эпиталамы.

Я пишу не письмо, а простую гамму.

Интересно, а холодно было в вигвамах?

Этот март доведет меня, мамочка-мама.

Сыплет белые крошки небесный пекарь.

Интересно, во что одевались греки

в холодные зимы такого-то века,

когда Бог был подобием человека?

В общем, я закругляюсь. Сию картину

посылаю письмом в Москву за полтину.

Если что не так -  простите. Рутина

превращает всех немного в кретинов.

 

 

 

СУМЕРКИ НА КУХНЕ

 

Когда пустеет дом, иным значеньем вещи

переполняются, и важностью нездешней

их неодушевленные тела насыщены…

Я так бы не смогла достоинство пронесть,

как этот странный чайник, похожий на слона,

настенный календарь, так паузу держать,

притягивая даль, закат, и память, и тоску,

и дальше…

 

11 декабря 1999 г.

 

 

АНГЛИЯ

 

Благоговение внушают дерева

и благодарность - кроткая трава

с рассыпанными невзначай цветами.

Здесь мирно так... Хоть хмуры небеса.

И тихо так... Не устает душа

покой сбирать запасливо, горстями.

 

Ухоженной природы благодать...

Газоны и лужайки. Не видать

проблем, противоречий, разногласий.

Плющ к стенам льнет, подпитывая тишь,

кивает соглашательски камыш,

кустарник шепчет по-английски: «Здрасьте».

 

Вот так, благословляя и любя,

и жить бы, чтоб потом, забыв себя,

неочевидной сути причаститься.

Но нет, за поворотом ждет шоссе,

ахейцы, Троя. Притаились все

и ждут, когда переверну страницу.

 

23 июля 7 августа  2000 г.

 

 

ФЛАМЕНКА

 

1

 

Фламенка, твои изгибы

и графика рук стокрылых

внезапно стянули горло,

в пол каблуками вгвоздили.

И колыханье бедер,

и громовая чечетка…

В костре взметнувшихся юбок

гибнешь, как идиотка.

«Но это всего лишь танец!»

«О нет, тут нечисто дело:

в пеньи по-варварски резком,

в движеньях гордого тела,

в рокочущем взрыде гитары,

в сердцебиении ритма,

снайперски-точных движеньях,

в дерзости этой бесстыдной,

в схватке воль и желаний,

в нежности женских запястий,

в хриплом голосе ночи,

нам рассказавшей о страсти».

 

2

 

В ресторане, где курят студенты

вопреки циркулярам мэра,

в ожиданьи все, даже стены,

танцовщицы черноволосой.

 

А пока пикантная дама

разговор некстати заводит,

и в ее декольте ночует

молодой визави, прописался.

Ее же бой-френд простодушный

чересчур меню озабочен.

Негустой рацион спагетти

враз сметен аппетитом могучим,

и лепешку макает в соус

паренек в тарелку соседа.

 

У стойки бармена тесно.

За дефицитные стулья

кипит конкуренция люто.

Все ждут Соледад Баррио.

И в руках музыканта бьется

смуглое тело гитары,

и взвинченный голос струнный

поет о нездешней боли.

Голоса двух певцов неказистых

призывают резко и дико:

«Выходи, Соледад Баррио!»

И вот Соледад явилась ...

 

И мир застыл обреченно.

Так замирают горы

в предчувствии снежной лавины.

Соледад стоит, беззащитна,

как душа на суде последнем,

вопрошая иль заклиная,

зрачками в себя упершись,

прокалившись в жаровне сомнений.

Соледад стоит, негодуя, сокрушаясь –

о чем? – загадка,

густою грозовою тучей,

ядром перед расщепленьем.

 

Но судьба ей бросает вызов –

и дрогнул бархатный гребень,

и задрожали серьги,

и полыхнули юбки,

и в пол вбивается воздух

каблуков громовым каскадом.

Соледад наступает пожаром 

и век спрессован в секунды.

Как сердце не разорвется

у маленькой танцовщицы?

Мечутся руки-змеи,

а лицо исказила мука.

Бередят певцы эту муку,

бередит ее гул гитары,

распаляют ритмы ладоней.

 

Позабыты спагетти и соус,

декольте и вино в бокалах -

тут идет  поединок гордый,

роковой, утробно-знакомый.

О танцуй, Соледад, танцуй же!

О терзай, Соледад, мне душу!

Чечетку, как зерна граната,

швыряй толпе на потеху!

И пусть не кончается танец

с чудным названьем «фламенка».

Океанской волной соленой

Соледад вволокла в пучину –

не хочу из нее возврата!

О танцуй, Соледад, танцуй же!

 

31 января - 9 февраля 2003 г.

 

 

ВЕЩИ

 

Твой письменный стол

помнит касанье твоих локтей,

разговоры твоих гостей.

Томик Плутарха

пальцев хранит тепло.

В комнате, как назло, светло.

Просторное кресло

помнит твой внушительный вес.

Кажется, что ты рядом, здесь.

Твой смычок,

что помнит тебя молодым,

погрузился надолго

в бархатный сплин.

Ты был бережлив к любимым вещам.

Что толку? Они оставляют нам

боль и досаду, глаза слепя

тем, что сохранны,

схоронив тебя.

 

9.28.04

 


 


Counter CO.KZ