Вадим Фадин, Германия

 

 

     *     *     *                         

Британской музы небылицы

давно заполонили явь;

поэт над этой бездной вплавь

переправляться не боится,

и, может быть, как выйдет срок,

в его романе обелится

и безнаказанный порок.

 

Тут важно не утратить пыла

в виду нахлынувшей волны;

теперь читатели вольны,

в былые годы глядя с тыла

(там небыль – хлябь, а быль – трава),

судить без нас, как дело было –

и было ль (верится едва,

 

затем, что смутно время оно

и даль в тумане неверна.

Туман – съедает имена,

и только имя Альбиона

в стихи приносит свой акцент;

вот и Онегин, наш до стона,

и он – английский пациент).

 

Лета инакие настали,

близки заморские места.

Но святцы не прочесть с листа –

пусть и с поспешными крестами –

с заблудшей музой в унисон:

сюжет неразличим  в кристалле,

в чужое время унесён.

 

 

           *     *     *

 

Тревожно годы коротаю,

затем, что дымом мир пропах.

Страна стоит на трех китаях,

а те – на белых черепах,

и наши скипетр и держава

зажаты в лапах черепах.

Так, торопясь, проходит слава.

 

Ее и нет, по приговору,

и об устоях речи нет;

секрет раскроется в ту пору,

когда судьи простынет след.

А люд – приговорен к потёмкам

не за грехи прошедших лет,

но чтобы дать пример потомкам.

 

            *     *     *

 

Нить бытия закручена в спираль,

и много раз встречается февраль,

но только без падения престола.

И много раз уходит вниз зима,

неотвратимо тают терема

и можно ждать пусть самого простого,

но всё же – потрясения ума.

 

Нить бытия протянута во тьме

(но только тот, кто не в своем уме,

помыслить может о включенье тока),

а кровь – тепла, и отдает в виски,

когда возок на скользкие витки

влетает. Так придумано жестоко,

что ненадежны быстрые возки:

 

скользят полозья поперек зимы –

то, что, быть может, потрясет умы,

для многих так и остается тайной.

Печальные читаем жития.

Устану к марту, видимо, и я –

беда зимою может быть случайной,

но не случайна форма бытия.

 

               *     *     *

 

В конце, давно наставшем, света 

подобия зимы и лета

с подобьями хулы и славы

неплохо спелись под шумок;

ничто сегодня не порок

в садах болеющей державы.

Пророком назван буйства срок –

 

его ошибка сердце саднит:

им не предсказан первый всадник

(об остальных пока нет речи –

затопчут конные толпу).

Гляжу на ложную тропу,

что, барским картам не переча,

ложилась подло под стопу,

 

но сохраняла в тайне свойство

нести кавалеристов войско –

и странен мир в обратном взгляде,

даешься диву наконец:

на зверя каждого ловец

нашелся, двор стеснен в ограде

и безутешен Бог-отец.

 

 

                             *     *     *

 

Пробежал музыкант, погоняя скотину смычком,

остальные стояли на всем протяженье дороги,

мне навстречу лицом и расставив по-ухарски ноги.

Я тут был новичком, я себя ощущал – старичком.

 

Мне хотелось, чтоб всё это стало – кино на стекле,

я б тогда объяснил то, что было тревожно и странно;

я привык слыть своим, попадая в прекрасные страны,

неуместные сны настигают – в родимой земле.

 

Толкования снов принимали всерьез в старину,

а потом интерес был ослаблен учением Фрейда.

В спящей сути своей совершаем глубокие рейды,

но, проснувшись, решаем, что просто играли в войну.

 

              *     *     *

 

Свеча – на праздничном столе,

в воспоминании о детстве,

в воображенье – в пору бедствий

единственный зрачок во мгле,

заплаканная – у иконы,

запретный свет во время оно,

нас высветивший на земле.

 

Нечастый гость – живой огонь.

Кто в наши дни поймет отвагу

свечою освещать бумагу,

а боле – поднести ладонь?

Строка зажжется – в темных далях:

не превзойден уменьем Палех

(на черном – храм, жар-птица, конь).

 

А та (мело, мело) свеча – 

непостижимее метели!

Спасем друг друга: в самом деле,

что за болезнь – рубить с плеча?

Быть может, лишь при зыбком свете,

свечу затеплив в кабинете

для верных поисков ключа...

 

 

                                *     *     *

 

Печальны тромбоны, не взявшие нужного тона,

грустны тромбонисты, в руках – канцелярские скрепки,

безудержны стекла пустого от старости дома,

чей скромный чертеж – на странице забытого тома,

и всё это – повод к распитию горьких и крепких.

 

Но что-то живет в оставляемых нами жилищах:

в иных – не нашедший достойного выхода ветер

и крест на полу, нарисованный полной лунищей,

в других же – случайно опавшие в комнатах нищих

тяжелые мысли о том, что творится на свете,

 

и ситцевый шелест, и время, прошедшее мимо,

былое присутствие (к слову, имеющий уши

легко постигает безумный подтекст пантомимы)

любимых. Постройки снесут, и, живущее мнимо,

пройдет – то, к чему по привычке лежат наши души.

 

                   *     *     *

 

Кому-то дождь напомнит о тамтаме…

Неотвратимо шествие с зонтами.

Спасаться огородами, задами?

но это город, двадцать первый век.

Вчера мещане становились в позу,

устав от фильмов, презирали прозу

и не настолько верили прогнозу,

чтоб ждать ненастья, не смежая век.

 

А ночь едва достала до рассвета,

я даже думал, что взошла комета

нужна же хоть какая-то примета

готовящейся встречи во дворе!

Набравши в рот, молчали старожилы,

старухи молодых не сторожили,

ум остывал, и только были живы

воспоминанья о былой поре

 

(как мы играли, каждый в первой роли,

как жили мы, подумать лишь, на воле,

как дней в году пятьсот, а то и боле

подряд мы обходились без дождей!).

Зонты черны, как на враге медали;

никто не помнит, как они взлетали,

вращаясь, в небо в брызгах и в металле

и рассекали кромками людей.

 

                   *     *     *

 

Хотелось, аки по суху, – по хляби...

Еще стеснялись говорить о хлебе...

Еще шутили в спину всякой бабе...

А время шло. Джон Буль, сидевший в пабе,

витал в своем викторианском небе,

 

пока мы разоряли и трактиры,

и очаги, и памятные списки,

в заморских фильмах зачерняли титры,

в своих – решались только на пунктиры,

а в сферах волн – на шорохи и писки.

 

Актеры восклицали в балагане,

а денег было – лишь на яркий задник.

Скрипач стучал на звонком барабане,

каталась примадонна в шарабане,

и ей дарил букеты черный всадник.

 

                    

                         *     *     *

 

Унесут на груди пулеметные ленты матросы,

молчаливый фотограф задаст ненароком вопросы –

только я и могу поддержать непростой разговор,

приложив свое ухо к смертельно больной амбразуре.

Всех Матросовых эхо последний аккорд образуют,

молчаливый фотограф снимает их подвиг на спор

на плацдарме у Зимнего, в белой закрученной буре.

 

Из метели сгущаются дамы в мехах и с мехами,

наблюдая, как крутит безмолвную фильму механик,

и отдельные кадры пытаются спрятать в альбом,

чтоб потом дорогие картинки листать на диване,

вспоминая дурное, что было не с ними, а с вами,

не пробившими стену простым человеческим лбом,

в невеселой комедии, не получившей названья.

 

 

 


 


Counter CO.KZ